Просмотры: 2080
Комментарии: 0

Афродита

…Покидаю родной город.

В темноте всматриваюсь в пластику сопок.

Гениальный аниматор вылепил из пластилина зеленые бугры, украсил гирляндами фонарей. Заставил спускаться в ритмическом танце к океану. Устроил новогоднюю елку для детворы: «Раз, два, три, елочка зажгись!»

И город зажигается разноцветными огоньками: голубыми витринами, рубиновыми вышками, зелеными мерцающими мачтами. Расступаясь под кораблем, вода рябит и подрагивает, как шкура огромного осьминога, обитающего в этих глубинах. В детстве никогда не заплывали мы до буйка, мимо которого идет сейчас судно.

Моряки пугали страшилками. Мы верили, что рядом со стоящими на рейде кораблями живет морское чудовище. Оно подкрадывается к купающимся у берега девочкам и хватает за ноги, утаскивая на дно.

Медленно выходим из акватории залива. Дыхание океана все ощутимее. Качает.

Огни города затянула тьма. Белая пена бурлит внизу, у борта.

Надо уйти, созерцание белого и черного вредно для души. Контраст рождает сон разума.

В коридоре, перед входом в кают-компанию увидела черно-белую репродукцию картины Боттичелли «Афродита».

Читаю текст, помещенный рядом: «Титан Кронос отрезал золотым серпом детородный орган своего отца Урана и бросил в море. В пене, образовавшейся на месте падения отрезанного, росла Афродита, которую море вынесло на берег у Пафоса».

Пожимаю плечами. Слишком длинное и непонятное предложение! Не нравится рисунок, выполненный простым карандашом и изображающий эмблему детородного члена, растущего из морской раковины. «Хм, эмблемочка еще та! На заборе первоклассник-двоечник изобразит чистую графику — ствол пушки и два ядра, дурное дело не хитро», — хмыкаю разочарованно.

Сквозь стекло продолжаю глядеть, как постепенно растворяются сигнальные огни стоящих на рейде судов. Слабо мигает маяк.

Ночью мне снится Афродита.

Она, как Дюймовочка, плывет на перламутровой раковине.

Зефир и Весна осыпают ее розовыми лепестками.

Вдруг вижу свой двор.

Он уютен и тих.

Отец меняет старые доски на общей скамейке перед подъездом.

Скрипят качели, колышутся сохнущие простыни на площадке.

Мы с подружками тремся возле моего отца.

Он моряк, ходит в Японию, привозит нам с сестрой ярко-зеленые джинсы и огромные яблоки, завернутые в бумагу.

Ну и, конечно, фантики с нарядными куколками, их мы вклеиваем в альбомы, как марки.

Из открытой форточки доносится запах куриного бульона.

Качка мотает меня по постели.

Однообразное движение вверх-вниз невыносимо.

Футболка задралась на животе, простыня сбилась под ним в ком.

Стараюсь думать о Томасе Море.

Он был обвинен по требованию короля в государственной измене и приговорен к казни, согласно которой его тело должны были волочить по земле через весь Сити в отдаленный район Лондона.

Приказано, чтобы его повесили особым изуверским способом. Он должен замучиться до полусмерти, и только тогда его снимут с петли, пока еще не умер, после этого отрежут половые органы, вспорют живот, вырвут и сожгут внутренности, затем четвертуют и прибьют по одной четверти его тела под четырьмя воротами Сити, а голову выставят на мосту. Во как!

Я не могу уснуть.

Инквизицию мне устроило море.

Лучше сочинить сказку про любовь.

Вот маленькая девочка долго-долго томилась в плотской трубе, прогнившей и вонючей, напоминающей ужасный ствол пушки или еще что-то неприличное, растущее из … простите … тестикулов или тестикул. Нет, я окончательно запуталась в этой жизни! Это нужно поместить в скобки.

А девочка плыла по океану не видя лазури неба.

Слышала далекий колокольный звон, шорох крыльев пролетающих гусей, а может, лебедей.

Дышала черт знает чем и утомлялась бессмысленностью бытия, как я сейчас.

Все пустое: с возрастом поверженное мужское достоинство становится неинтересным несмотря на все титанические усилия обеих сторон.

Но вот море замолкало, капитулируя.

В минуты тишины девочка понимала, что превращается в женщину.

Ах, Афродита, она жалела отца, ведь родилась из крови оскопленного.

И только Посейдону известно, что случилось на дне.

Морские ежи и звезды смеялись над девочкой: «У нее только две ноги! Жалко смотреть! У нее нет колючек и присосок. Она совсем как человек. Как некрасиво!»

Афродита научилась разбавлять ласки жестокостью, когда вышла на землю.

И она стала единственной, ни одна соперница не может победить ее, кроме моря.

В безлюдии ночном Афродита мирится с ним, потому что ищет отцовскую люльку, выбросившую ее на берег.

Нет, сегодня мне не уснуть.

Выхожу на палубу.

Любуюсь луной, серебристой зыбью за бортом.

Море со мной говорит, спрашивает о ком-то.

О, я знаю…

Магия моря

Однажды я оказалась в немецком приюте для стариков. Заведение блистало чистотой и уютом: цветущие разноцветные фиалки в маленьких горшочках ухожены, занавески с оборками выстираны и выглажены. Из кухни доносился запах свежеиспеченных булочек. Несмотря на всю домашность обстановки чувствовалось дыхание смерти. Радушная по должности хозяйка вдруг отвела меня в сторону и показала связку белых конвертов. Она стала говорить, что мы все когда-нибудь состаримся. Время постучится неожиданно в окно. Я посмотрела в сторону окна. Уже начинало смеркаться. Мне предстоит ночное дежурство здесь. «Да, время постучится, придут стужа и листопад. Тогда мы вспомним про старые письма, хранящиеся в шкатулке, ящике письменного стола, у доверенного лица. Приятно, когда поручают такую миссию», - продолжала хозяйка. Я не понимала, о чем говорит фрау. Ее пухлые губы растянуты в гримасе умиления. Глаза-маргаритки щурятся. Она упрекает прошлое в безмолвии. Мне неловко, смотрю на отражение луны в окне. Серебряное блюдце уютно вписалось в раздвинутые шторки. Фрау рассказывает о монетах со стершимися знаками. Не понимаю немецкого! Сейчас она начнет читать Гейне. Наконец румяная хозяйка замолкает и протягивает сверток, перевязанный розовой ленточкой. «Далекого детства мгновения» — с ее словами беру пакет и раскланиваясь, прячусь в глубине холла. Но фрау кричит:
— Переведите надпись на конверте! Наверное, это его фамилия?

Опускаю глаза и громко читаю «Владивосток». Хозяйка хлопает в пухлые розовые ладошки. Да-да! Герр Владивосток оставил сверток с письмами. Заберите его!

Уже не слушая, бреду по коридору и распечатываю пакет. Писем три. В каждое вложены сухие цветы.

1
Письмо с чашечками ландыша

«Я сейчас очень счастлив, как будто получил крылья. Знаю, что моя жизнь в любой момент оборвется, поэтому я тороплюсь запечатлеть не столько себя, сколько время, которое так жестоко обошлось со мной. Не хочу быть неблагодарным пасынком эпохи перемен. Не думаю сейчас ни о близких, ни о случайных людях, сталкивавшихся со мной, думаю только о следе своих подошв на этой земле, ведь уже никогда не встану с кресла для инвалидов… В руках у меня очень старое письмо, такое старое, что можно пошутить — из него сыпется песок! Но из пожелтевшего конверта посыпались невесомые пластиночки, да это ландыши! Когда-то они были белыми, как гетры на китайских солдатах. В двадцатых годах я видел их, а также колчаковских офицеров, авантюристов и благородных рыцарей, мечтавших спасти страну. Мы с мальчишками бегали по содрогавшемуся городу, богатые иностранцы давали нам пирожные из кондитерской Курупи. Ватагами мы преследовали мчащиеся автомобили с флажками посольств разных стран. Уроки в школах были остановлены, и мы изучали географию на улицах города-порта, оказавшегося ареной мировых событий. Мы разглядывали военные мундиры почти двадцати государств. Экспедиционные корпуса японцев, американцев, шотландцев — мужчин в юбках и с голыми коленями, войска из Индии с сипаями в красивой, черного цвета одежде, англичане — рыжие и надменные, — вот такой карнавал истории мне довелось созерцать в детстве. Хм… Молодой человек — я уже не помню, как его звали! — назначает моей тете, работавшей тогда в конторе Кокина секретаршей, свидание. «Встретимся у Золотого рога, в шесть» — выведено чернилами на полях. Гостиница «Золотой рог» находилась далеко от вокзала, ближе к гавани, в которой стояли иностранные корабли. Да, я отчетливо помню, что перевороты совершались почти каждый день. Было так, что утром на улицах развевались японские флаги, а вечером уже американские. Самое опасное место был вокзал. Там расстреливали повстанцев, трупы долго не убирали. Мне нравилось смотреть в лица убитых. Почти у всех было выражение недоумения, вопроса «за что?», довольно опасного, на мой взгляд. Тогда я научился не бояться мертвых, они казались мне одинаковыми в своей незащищенности и ошибочности. Я принадлежал к населению, не сочувствовал ни большевикам, ни партизанам, ни колчаковцам. К иностранцам относился с почтением: от них веяло свободой и богатством. Рестораны не закрывались ни ночью, ни во время самого шумного переворота. Поезда приходили на вокзал, его помещение тоже было открыто круглосуточно. Официанткой там работала моя мать, успевавшая накормить меня горячей едой. Все кончилось, когда Дальневосточная республика воссоединилась с Россией. Мы стали городом «нашенским», то есть потеряли индивидуальность разноликого порта. Моя тетка успела выйти замуж за американского моряка, которому удалось переправить ее через Шанхай в Америку. Я завидовал ей всю жизнь, так как мечтал посмотреть на легендарную страну хоть одним глазком. Отлично помню свой город до Советов, то есть примерно до двадцать пятого года. Сейчас он представляется мне экзотикой. Действительно, я видел корейские фанзы на окраинах, с приятелями заглядывал в притоны морфинистов в китайских кварталах. В центре сновали продавцы воды — тогда работали в основном колонки, а не водопровод. Среди толпы выделялись моряки, барышни их обожали. В сквере Завойко трудно было найти вечером пустую скамейку.
Ощущение ветра и бесшабашности, какой-то вседозволенности было, возможно, от самого запаха Тихого океана, от чувства удаленности от столицы.

В 1930 году моему отцу, инженеру-механику, предоставили участок в районе Тигровой сопки. Улочка получила название Инженерного тупика. Наш дом одной стороной упирался в сопку, сверху воинская часть, а фасадом выходил на террасу, край которой отец засадил кустами акации. Во дворе цвели вишни, пел петух, а в погребе холодело самодельное мороженое. Оно было янтарно-желтым и очень жирным. Когда я наблюдал вскрытие трупа в анатомичке, поразился, как жир человека похож на то мороженое из детства».

***

Сидела в комнате дежурной, читала. Представляла старика, прикованного к постели и перемещающегося по холлу в инвалидном кресле. Он существовал здесь много лет, вслушиваясь в беспокойную память. Не говорил ни с кем, как утверждала фрау. Только писал на клочках бумаги. Оставил письма с мертвыми растениями. Картина его детства в моем городе обескуражила. Закрываю глаза, внезапно включился экран. И я смотрю старый фильм… Шумит океан. В тревоге нанизывает мои беды. Волна за волной несет новые промахи, ошибки, обиды. Я заблудилась на бухте Шамора. Но меня нашли, вернули из леса. Там шумели дубы. Перед тайфуном дубы шумят тревожно. Я поранила ногу, споткнувшись о камень. Ведь я смотрела на крону огромных деревьев! Мама поставила меня в воду промыть рану. Я плакала от боли и обиды, мне хотелось в лес. Я боялась ревущих волн. «Не приеду тебя хоронить!» — кричала я. Ветер рвал фразу и сердце мамы. Вечером я бросилась солдатиком с пирса на Седанке. Ударилась, но выплыла быстро.

2
Письмо с листьями березы, кремового цвета

«Меня много мучили. Но я не незлобив. Сейчас конец ноября, а море замерзать и не думает. Страна янтарного леса, Юрмала, была вечно-зеленой. Отец рассказывал про кусочки янтаря с остатками хвойных деревьев. Мальчишки находили их на берегу во время отлива. Это было очень давно. Отец, когда был маленьким, проснулся ночью. Пытался найти брюки, но не проснувшись, вышел на улицу в нижнем белье. Пастор учил: нельзя воровать лодки. Во дворе были двое с ножами. Надо было идти босиком по мокрому песку, прятаться в сарае. В нем раньше хранили лодку, потом там лежало сено для коз. Отец прислонился к сухой охапке, трава колола шею, спину. Всплеск воды, дом виден из щели. Он наблюдал, как они уплывали. Поднялась волна, гребни с пеной. Вцепился ногтями в колени, расцарапал кожу до крови. Дом спал. Ветки рябины бились от ветра в окна. Маяк наводил луч прожектора, тени играли на стенах водорослями. Мглистые крабы плыли через прозрачный сумрак, отец засыпал. Снились белые волны и теплые руки. Наверное, его мамы или бабушки. Утром было тихо. Лишь чайки смутно белели над морем, их крики вязли в ушах. Песчаная пустошь была, как и раньше, однотонная и грустная. Бабушкина душа плыла над пляжем. Она поднималась над серой водой, становилась синей от сентябрьского утра. В домах уже топили печи, и дым поднимался за бабушкой. Этого дыма было не так уж много, чтобы закрыть все море, и наш дом, и сарай, и отца. Голый дом, пустошь с чайками, лодка, которую украли, бабушка, лежащая на полу, — все это испарится, как дым. В субботу приехала мама отца из Риги и вымыла пол, сделала мороженое цвета янтаря, жирное и вкусное. Ведь нет таких вещей, которые нельзя исправить?

В 1923 году убрались из города японские военные корабли, исчезли и все американцы. Из иностранцев остались китайцы и корейцы. Какое-то время город был объявлен свободной зоной, то есть привозимые товары не облагались пошлиной. Торговые дома «Кунст и Альберс», «Чурин и Ко» имели сказочный ассортимент по вполне приемлемым ценам. По элегантности одежда, которая выставлялась у нас, могла соперничать с парижской. Женщины Владивостока обладали особенным шармом, имея европейскую внешность, они были гибки, как азиатки. В ресторанах подавались рагу из осьминога, глазуньи с жареными гребешками, нежными моллюсками. Развевающиеся шарфы из натурального шелка пахли океанским ветром, а поцелуи дам хранили для меня отпечатки пыльцы редких бабочек. Соль на губах после купания, вкус крови в лагере потом, после войны, эти ощущения для меня одинаково прекрасны, потому что тогда я был молод.

В тридцать первом был арестован отец. Я хохотал от страха во сне, боясь задать и себе вопрос «за что?». Мы не стали с матушкой испытывать судьбу и уехали в Москву. Война была для меня избавлением, я перестал трястись по ночам. В Юрмалу я вернулся только в пятьдесят седьмом.

Моя юность была фантастической. Кроме страха я испытывал очень сильную жажду жизни, я любил солнце и катался в дорожной пыли, восхищаясь золотыми крупинками. Из всех напитков я ценю чистую воду. В женщине — ее сердце. Меня спасла одна немка».

***

Почти светает. Сегодня светает? Интересно, в какое время умер старик? Вода мерцала в июльскую ночь. Она была ласкова, чутка, легка, осторожна. Ночь первой любви. Руки любимого несли меня в воде. Благословенная тьма. Я не помню его лица до сих пор. Губы перебирали темноту. Я прозрела любимого через шум моря, дыхание леса. Особого янтарного леса, о котором он рассказывал ночами. Скула, щека, висок, локон. Взаправду? Тогда это было — да. Через кору древнего леса я видела узор, предназначенный только мне. Общая тайна. Мы опустились на дно океана. Там была мозаика из сияния рассвета. Он видел его на море, когда работал матросом. Никто в мире не видел такого рассвета. Теперь о нем знаю я. Я знаю последнюю тайну любимого: он умер на рассвете.

3
Письмо с огромным сухим бутоном,
бурые пятна разбрызганы по бумаге

”Я получил прекрасное образование. Родители привезли меня из Риги во Владивосток в 1915 году. Учили дома у одной дамы, окончившей Смольный. Она была женой командированного на Дальний Восток полковника. Возили на лошадях в пригородную зону, «Шестой километр». В нашей семье говорили по-немецки, а дама давала уроки французского и русского. В 1921 году я поступил в Коммерческое училище, шикарное белое здание, расположенное сейчас на улице Суханова. В первый класс меня приняли в возрасте десяти лет после успешно сданных экзаменов по арифметике и диктанту. Обучение было платным, брали только золотые монеты, а не ассигнации, и строгим. Меня наказывал молодой человек, «экзекутор», за то, что я говорил по-русски с акцентом, наряжался в женское платье и был большим фантазером. К своему благоразумию, никогда не увлекался политикой, иначе бы меня выгнали из привилегированного заведения.

Когда на фронте я попал в плен, стал работать переводчиком, потому что владел немецким и просто хотел жить. Так получилось, что при немцах я переехал в Словакию. Через татровские леса удалось бежать. Мой план был весьма замысловат: дойти до родственников отца, проживающих в Швеции. Благодаря прибалтийской внешности и знанию языков я рассчитывал добраться до оккупированного немцами Таллина, а оттуда по обстоятельствам на восток или север, через Финский залив.

Это произошло на пыльной дороге в центре Европы в жаркий августовский день. Я присоединился к колонне беженцев, двигавшейся в сторону Баден-Бадена.

Вдруг в безоблачном небе появились небольшие, блестящие точки, потом приблизились, и послышалось тихое жужжанье. Быстро увеличиваясь и приняв форму самолетов, они вот-вот будут над нами. «Это русские», - сказал кто-то. Я почему-то надеялся, что они пролетят мимо. Ведь на дороге были в основном женщины, дети, старики. Обоз остановился, кто-то бросился в канавы вдоль дороги. Многие перепуганные женщины начали прятаться под телегами, как страус прячет голову под крыло.

Вот тогда я научился зарываться в землю, как крот. Я всегда представлял себя маленьким животным в минуты опасности. Моя интуиция обнажалась, я очень хотел жить, и я спасался. Вдруг на меня упало чье-то легкое тело, как будто ребенка. Я никогда не был счастлив, как тогда! Молодая женщина и я, изголодавшийся по нежности, мы бросили вызов войне, мы любили, игнорируя смерть и находящихся рядом людей. Казалось, сама Венера снизошла, вложив в душу что-то самое главное, что я познал в горячей пыли исстрадавшейся земли.

Катрин, чистокровная немка, она приютила меня. Всю войну я жил в качестве батрака у нее в деревне. Много раз она спасала меня, рискуя собственной жизнью. Счастье закончилось, когда я был отправлен на Родину и разделил судьбу заключенных на Севере. Катрин нашла меня уже после перестройки, и я опять оказался в Германии, где и заканчиваю свои дни в пансионе, оплаченным сердобольной немецкой женщиной. Она умерла пять лет назад, в страшных мучениях, от рака.

…Сейчас, когда пишу эти строки, в холле прохладно и сумеречно. Я попросил зажечь свечу, хотя на столе прекрасная лампа с абажуром оливкого цвета. Смотрю на свои каракули, когда-то у меня был воздушный почерк. Я всегда писал легко: очень вдохновенно и мало содержательно. Я никогда не умел сконцентрироваться на главном. Я просто шутил в письмах, иногда обижался, но никогда не думал, что они, бумажки, переживут меня. Поэтому я кладу в конверты цветы и листья. Знаете, я вас попрошу: поднимите перископ... Нацельтесь на мой город. Присмотритесь, вон он — залитый светом порт. Как он прекрасен, залив Петра Великого, в мириадах вечерних огней! Возвращаться домой — наверное, это и есть правда? Глядя на виадуки и мосты, украшенные иллюминацией, я вспомнил надкушенное зеленое яблоко, и оскомина от затянувшейся жизни перекосила мое лицо…”

***

Сын рассказал мне, что значит сиянье души нерастраченной. Сын родился на закате. С тех пор я люблю море в час заката. Старик жил в Юрмале. Я приезжала на Балтику. И видела море свинцовое, обагренное осенним закатом. На берегу я рассказывала сыну про страну янтарного леса. Однажды мы нашли перстень из янтаря. В лучах заходящего солнца осколки мозаики из перистых завитков, веточек и узоров растений, пролежавших миллионы лет в земле и море, казались знаками вечной жизни. С годами зеркало янтаря помутнело. Сын вырос. Иногда я одна смотрю на перстень и вижу что-то тревожное. Как будто гляжу на дно колодца. И не нахожу там ничего, кроме мерцающих бликов. Утром мне кажется, старик улыбается трагической маской. Зачем все это? Как хорошо, что настало утро. И я больше не думаю о море. Не слышу криков чаек. Натужных, как все обиды и долги моей жизни. Связываю письма розовой ленточкой. Старик же упорно бормочет свою грустную историю. Он напоминает о городе, в котором остались могилы отца, любимого, матери. Бросаю письма на дно сумки. Прощай, ночь растерянности! Здравствуй, Владивосток.

Садоо

Первый признак зарождающегося тайфуна для меня — ревность. Слепая, глухая, отвратительная. Как мой любимый смел обратить внимание на другую? Ведь я думаю только о нем, как он может восхищаться жизнью, а не мной?
Тайфун черен и стремителен, часто ему удается заглушить зарождающуюся влюбленность. Но с годами приходит опыт метеоролога, способность наблюдать за малейшими изменениями погоды и влиять на свое самочувствие.
Любуюсь открыткой, присланной отцом из Японии. На ней изображен какой-то павильон, размещенный среди покрытых снегом деревьев. Наверное, это храм, вполне возможно, очень известный. Мне хочется думать, что это старинный жилой дом, по которому я совершаю мысленную экскурсию вот уже сорок лет.

Представляю зал для приема гостей — он находится за верандой, расположенной вокруг павильона. Эта веранда охватывает все здание, нельзя сказать «окольцовывает», точнее — окружает обходной галерей. Столбы поддерживают крышу причудливой формы.
Как мне хотелось побывать внутри, заглянуть хоть одним глазком в настоящий японский дом! Знаю по книжкам, что наружные стены состоят из оштукатуренной бамбуковой решетки, потолок — из тонких деревянных досок, покрытых лаком, перегородки и оконные рамы передвижные и, оказывается, состоят из циновок, обтянутых промасленной бумагой.
Снится дом с анфиладой комнат, раскрывающихся передо мной. Во сне смешиваются страны, времена и лица…
Была успокоительная ночь вдвоем. Мы сидели на веранде за чайным столиком. В воздухе остановилось движение. Мягкая теплота дальневосточной ночи и блеск звезд с шумом моря подарены нам навсегда.

Море не видно из-за стены, увитой «кишмишем»*. Но оно ощутимо, как присутствие тигрицы, заблудившейся в то лето в пригороде Владивостока и выглядывающей из-за зарослей леса.

Мы оба знаем, что среди тишины зреет продолжение нашей церемонии. После теплой мглы ночного пространства будет душная комнатка на чердаке, старый диван.

Мы ждем и думаем о близости, как заключенный о свободе. Но если я спрошу, что ты чувствуешь, ты вряд ли сможешь определить словами. А я не сумею описать волнение и нервное возбуждение.

Твои глаза томятся, я думаю о топленом молоке. Пахнет открытой духовкой, в которой мама готовила домашний сыр. Я сглатываю слюну, вспоминая, как снимали с сестрой корочку с рыхлой массы. Я обожгла пальцы, и они имели вкус сыворотки.

Ты подаешь мне пиалу со вспененным чаем и говоришь «садоо»*. Киваю головой, не сводя взгляда с болотных глаз. Мы смотрим в глаза друг другу. Это очень долгое мгновение бесстыдства, начала и конца.

Ты снимаешь носки, я успеваю сделать три с половиной глотка.

О чем можно говорить во время священнодействия? В такую ночь, когда Брахма спускается на землю?

Я вспоминаю из учебника: «ва – кей – сей – джаки». Пусть под этим небом тебе откликнется гармония, а помыслы очистятся и ты проникнешься уважением даже к врагам своим!

Ты дотрагиваешься пальцем до моих губ, призывая к безмолвию.

Мы долго сидим друг перед другом на коленях. По-видимому, мы уже в какой-то комнате. Да, я вижу низкую дверь, мелькают тени от светильника. Мы глядим на него, огонь помогает сконцентрироваться.

Я не знаю, о чем думаешь ты. Но мы смотрим в одну точку, и мгновение кажется вечным.

Мы и не предполагали, что комната очищала нас. Я принимала чашу из твоих рук, получая твое тепло. На твоем языке еще долго оставался привкус чая.

Мы легли успокоенные, и не было места третьему.

Все случилось так естественно в ту ночь, как продолжение ритуала. И было много мгновений, которые выстроились в цепочку, разорвавшуюся под утро. Утро пришло трезвым, а голова приятно опустела.

С тех пор я улыбаюсь, рассматривая изображение куртизанки, солгавшей Бодхидхарме о луне, снеге, цветах, любви и вине. Мне кажется, я познала другой секрет соблазнения с помощью чайной церемонии. Хотя допускаю мысль, что он распространяется только на мужчин с болотными глазами.

У меня хранится привезенная из Японии подставка для туши. Я умею ею пользоваться: перед рисованием нужно пятнадцать минут водить дощечкой по мокрой основе, размывая краску. Нельзя торопиться, ведь только в успокоенном сердце зажигается огонь.

Вдыхаю аромат сосны и держу на весу тяжелую подставку, размывая тушь. Однообразные движения руки напоминают колебания Японского моря. Почти успокаиваюсь, но в страхе замирает сердце. Море, как зверь, ползет на меня, отступает, прячется. У него сверкающие в темноте глаза. И я шепчу: «Не смотри! Уйди…».

* Кишмишем во Владивостоке называют белый виноград без косточек.

* Садоо - чайная церемония в Японии.

P.S. Томаса Мора казнили в 9 часов утра 6 июля 1535 г. Перед этим король заменил ему мучительную казнь "простым" отсеченим головы.
(И.Н.Осиновский, Жизнь и творчество Томаса Мора), (Томас Мор, Эпиграммы. История Ричарда III, АН СССР, Лит. памятники, изд.Наука, М., 973, стр. 189). Говорят, когда он увидел над собой занесенный топор палача, сказал ему: «…Подожди, я уберу бороду, ведь она не совершала никакой измены…»

Окончание цикла — Чио-Чио-сан или жена на время

© Милла Синиярви,  2009

Опубликовано 15.02.2009 в рубрике Взрослым раздела Litera
Просмотры: 2080

Авторизуйтесь, пожалуйста, чтобы добавлять комментарии

Комментарии: 0

⇡ Наверх   Владивосток. Ностальгия

Страница обновлена 12.01.2015


Разработка и сопровождение: jenWeb.info   Раздвижные меню, всплывающие окна: DynamicDrive.com   Слайд-галереи: javascript библиотека Floatbox